Зосимова пустынь была чем-то сходна с Оптиной. В ней было что-то более суровое, что-то от «Северной русской Фиваиды», чего не было в теплых просторах калужского монастыря. Оптина была, так сказать, убедительнее для боязливого интеллигентского сознания. Но, с другой стороны, мы знаем, что и она не могла до конца убедить Толстого. Что же удивительного, что Зосимова пустынь не смогла убедить Бердяева, как-то сюда приезжавшего. Благодать познания мира и самого себя дается только смиренным сердцам, а из автобиографии Бердяева мы с сожалением узнаем, что он гордился не только своим умом, но даже и родством с титулованными фамилиями.
Иеросхимонах Алексий (Соловьев) был духовным центром монастыря. Поражала красота всего его облика, когда в длинной мантии он выходил из своего полузатвора на исповедь богомольцев: и седые пряди волос па плечах, и какая-то мощность головы, и рост, и черты лица, и удивительно приятный низкий баритон голоса, а главное – глаза, полные внимания и любви к человеку. Эта любовь покоряла и побеждала. Человек, подходящий к нему, погружался в нее, как в какое-то древнее лоно, как в стихию, непреодолимую для него, до сих пор еще ему неведомую и вожделенную. Он уже не мог больше не верить, так как в нем уже родилась ответная любовь: огонь зарождается от огня. Моя жизнь была наполнена любовью моих родителей, но в любви старца, когда, стоя на коленях перед ним на исповеди (он обычно исповедовал сидя), я открывал ему свои тяжелые грехи, я ощущал нечто еще более полное, еще более надежное и теплое, чем земная родительская любовь. Это была уже любовь Небесного Отца, о которой мы только говорим, изливаемая ощутительно на меня в эти минуты через старца.
Монастырские службы в таком монастыре, как Зосимова пустынь, особенные. Если отдать себя им вполне и доверчиво, то такое чувство, будто сел в крепкую ладью и она вздымает тебя по волнам выше и выше. Тебе и страшно немного, и в то же время так хорошо. Что-то, если можно так сказать, есть безжалостное в такой службе ко всем нашим мирским полусловам, получувствам, полумолитвам, с оборачиванием все время на себя, на свое настроение или на свою слабость. Тут что-нибудь одно: или уходи, потому что стоять надо долго и трудно, или же бросай свои лень и трусость, сомнение и грех и в священном безумии иди за этими голосами, стройно, и сладостно, и страшно поющими все про одно: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею»! «...И Ему одному служи»!
Стихиры поются сначала отдельно по клиросам, но вот монахи сходятся вместе, и тогда под своды возносится так легко и непобедимо торжествующая песня: «Ему одному служи»!
На кафизмах гасятся свечи, только кое-где остаются лампады. Словно опять Ветхий Завет – еще только ожидание Мессии. Сидишь и дремлешь. Нагнется папа, спросит: «Не устал ли?»
Выходим и сидим рядом с храмом на лавочке. Небо звездное. По дорожке в гостиницу кто-то идет: хрустит песок. Там, в номере, я знаю, есть сдобные баранки, и это, конечно, тоже хорошо, но все-таки уходить не хочется. Еще раз подняться на этой ладье к сводам храма, к звездам. Скоро канон. «Христос моя сила, Бог и Господь, Честная Церковь боголепно поет взывающи...» (ирмос 4-й песни Покаянного канона ко Господу Иисусу Христу, глас 6).
В номере по-монастырски пахнет. Засыпаешь, конечно, тут же, но среди ночи где-то в холоде неба опять благовест и опять идешь по хрустящей дорожке. Я помню, что ночные службы я наполовину спал, но помню и то, как в эти сны вдруг врывались голоса поющих, я открывал глаза, видел огни, рядом стоящего отца и радостно убеждался, что я в той же крепкой ладье, что моего сна никто не заметил, что меня и спящего они, эти голоса поющих, унесут с собой. Музыка настоящего, т.е. монастырского церковного, пения так благодатна, как и его слова. Тут «печать дара Духа Святаго».
Помню исповедь у затворника и старца о. Алексия. В маленькой надвратной церкви перед образом Нерукотворного Спаса горит лампада. Отец Алексий исповедует сидя, вдали от людей, и исповедует очень долго. Стоишь в ожидании своей очереди и слышишь невнятный говор его низкого мягкого баса. Он в чем-то убеждает пришедшего на исповедь, что-то старается открыть ему, с чем-то спорит, о чем-то умоляет. Через какую-то толщу самолюбия, забвения, неведения, ложного стыда, а главное, бесчувствия и окаменения души нужно пробиться изнемогающему от своих лет и подвигов затворнику, чтобы «теплая заря покаяния» зажглась в темноте и этой души. «Вот – Христос! Или не видишь Его красоты? Или не чувствуешь дыхания Его жизни?» Старец снова умоляет, настаивает, стучит в дверь сердца. Я бы сказал, что исповедь у него была не только исповедью кающегося, но и исповедью самого старца, исповедующего в ней свою веру-любовь ко Христу, благовествующего в ней о Нем, зовущего в ней к Нему склоненного перед ним человека. Когда я вспоминаю ее, мне приходит на память образ одной исповеди, запечатленной в искусстве: отца Савелия в «Соборянах» Лескова. «Прости все! Примирись, примирись!..» – тоже настаивал, умолял, не отступал от него духовник. И, преодолевая в предсмертной муке последний холод души, отец Савелий только благодаря этой мольбе любви своего духовника вдруг все познал и все простил, – чтобы и самому быть прощенным. «Божественную пия́ кровь ко обще́нию, пе́рвее примири́ся тя опеча́лившим», – читаем мы в молитвах, готовящих нас к Причастию.
Вот большая теплая ладонь старца ложится на голову, ниже пригибает ее, покрывает холодком эпитрахили, и уже спокойный, точно торжествующий голос его произносит разрешительную молитву: «Соедини его Святей Твоей Церкви...». Соедини его вновь со святыней любви!
С.И. Фудель
Источник: Радость кроткого любящего духа. Монастыри и монашество в русской жизни нач. XX в.: живые голоса эпохи. – М.: Эксмо, ПСТГУ, 2017. С. 111-114.
Разработка сайта - компания Омнивеб
© 2000-2025 Свято-Троицкая Сергиева Лавра