Монахиня Досифея (в миру Вержбловская Елена Владимировна) родилась в 1904 году городе Каунас (в некоторых источниках: в Воронеже) в семье врачей. Несмотря на то, что росла в атеистически настроенной еврейской семье, уже в шестилетнем возрасте почувствовала тягу к православной вере. Крещение приняла в 1941 году.
Была замужем за Игорем Константиновичем Романовичем, переводчиком художественной литературы. Супругов называли близнецами за сходство друг с другом – казалось, у них «была одна душа, одно сердце».
2 ноября 1937 года оба были арестованы. Игорь Константинович – за то, что переводил тексты английских писателей, Елена Владимировна – что «не донесла на мужа, переводившего книгу, которая не могла помочь строить Магнитогорск». Ей было предъявлено обвинение в участии в фашистской организации, но, несмотря на избиения при допросах, она не признала своей вины. Получив восемь лет исправительного-трудовых лагерей, Елена Владимировна была направлена в лагерь Свободный на Дальнем Востоке. Мужа отправили в лагерь под Рыбинском.
В заключении работала машинисткой. В начале 1940 года ее неожиданно досрочно освободили. В 1943 году Елена Владимировна сумела добраться до лагеря, где содержался ее муж, но оказалось, что он умер в лагере две недели назад, что стало для нее огромным потрясением.
Духовные поиски привели ее в «Загорский тайный монастырь», где в 1946 году она приняла тайный постриг, став монахиней в миру с именем Досифея. В течение 18-ти лет была на послушании у схиигумении Марии (Горбатовой). Последние десять лет не вставала и ослепла. Похоронена на кладбище «Новая деревня» города Пушкино Московской области.
Является автором нескольких книг, в том числе книги автобиографических рассказов «Близнец» (М.: Центр имени Рудомино, 2009).
Из воспоминаний монахини Досифеи
Обычно со схиигуменией Марией жило несколько человек, но фактически в ее маленький домик приезжало много людей, которые скрывались. Они находили здесь совет, поддержку и убежище.
«Я поехала с отцом Петром в Загорск и перешагнула порог этого маленького домика. И сразу попала в совершенно другой мир. Мне показалось, что я в книгах Мельникова-Печерского. Маленький домик, низкие комнаты, крашеные полы, какой-то особенный запах меда и воска и горящих лампад. И вообще все это было удивительно: и манера разговаривать, и здороваться. «Благословите… простите…», — раздавалось все время.
Когда мы вошли в домик, нам навстречу вышла небольшого роста старушка, с первого взгляда ничем не примечательная. Она молча и как-то тихо выслушала почтительные вступительные слова отца Петра, что вот-де, мол, матушка, я привез свою духовную дочь… уж Вы не откажите, Вы ее примите, Вы с ней поговорите… и т.д. и т.д. Она взглянула на меня искоса, и это был такой взгляд… Он будто пронизал меня насквозь — я почувствовала это физически. Небольшие серые глаза и с такой силой… Она протянула с некоторой иронической интонацией:
— Из образованных?
— Да, — ответила я открыто и покорно, — из образованных.
— А что ж, ты меня, дуру необразованную, будешь слушать?
— Буду, — решительно ответила я.
— Будешь слушаться меня?
— Буду, — повторила я.
— Ну что ж, — сказала матушка, — посмотрим.
Жизнь в маленькой общине в Загорске была совершенно необыкновенной. Это был островок среди общей жизни тогдашней Советской России. И не чувствовать этого было невозможно. Здесь было какое-то особенное сочетание жизни «бытового» монашества конца XIX века и вместе с тем жизни глубоко мистической, сокровенной, органически связанной с первыми веками христианства, когда не было никакого разделения Церквей, — от начала до IV века, и потом, когда составлялись известные книги «Добротолюбия». Как будто параллельно шли две жизни в нашей маленькой общине: с одной стороны, быт, полный юмора и лукавства, смешного и иногда просто детского, а с другой стороны — молитва и мистическая связь с невидимым миром, который через матушку ощущался особенно близким.
У матушки были насельницы — типичные монахини, и каждая из них, оставаясь у нее жить подольше, конечно, старалась как можно больше ей угодить. Поэтому между ними было соревнование, с моей точки зрения — не совсем доброе. Например, приказание: «Ставьте самовар!» Матушка требовала, чтобы все делалось как можно скорей, а это было довольно трудно: время военное — ни электричества, ни керосина. Вставали рано, до рассвета, и чтобы приготовить пищу, пользовались огарками церковных свечей.
В этом быту случалось и много смешного. Однажды матушка сказала мне: «Вымой и свари макароны!» Сказала она это машинально. Но я уже сознавала всю важность для меня послушания, послушания без рассуждений. Из жития святых я знала, как преподобный Иоанн Дамаскин по послушанию сажал капусту вверх корешками. И вот, по его примеру я решила поступить так же. Я знала, конечно, что макароны не моют. И все-таки я их старательно вымыла, сварила, и у меня получился большой скользкий комок. Кушанье было испорчено, и матушка так выразительно взглянула на меня, что я явно услышала ее мысль: «Что ж с этой дуры образованной спрашивать? Что они в этом понимают?» Но я-то все понимала и поступила так сознательно. За этими, как будто нелепыми, приказаниями скрывается глубина делания, или исполнения, послушания на практике. Я думаю, что слепое послушание нужно как тренировка для отказа от себя — отказа от своего ума и своей воли.
За две недели я получила у матушки очень много.
Иногда матушка бывала вспыльчива и горяча. И тогда она говорила нам: «Никуда вы не годитесь! А все-таки в ад вы не попадете. Бесы-то готовы вас тащить в ад, таких негодниц. А Божия Матерь скажет: “Не трог! Они точно — свиньи, но они — Мои свиньи. Не трог!”… В ад вы не попадете — Божия Матерь не допустит».
Существовал особый метод «воспитания» у нашей матушки, в котором я принимала участие. Бывало, приедет к нам какая-нибудь гостья из «благородных». Матушка зовет меня и говорит: «Вот, я сейчас тебя позову и буду ругать. А ты знай — это я не тебя ругаю, а ее — пусть слушает. А то она тоже деликатная, ей прямо сказать нельзя — не понесет. А ты кланяйся и говори: “Простите, матушка”, а сама будь спокойна — это я не тебя, а ее ругаю».
Иногда я говорила: «Матушка, я не успеваю… У меня не хватает сил…» Она всегда отвечала мне с улыбкой: «А я и не хочу, чтобы ты успевала… чтоб ты не думала, что можешь справиться…. Вот-вот, не успевай, а все-таки надо…»
Я была послушницей три года. В 1946 году матушка решила, что меня пора постричь, запросила в письме благословение от отца Ионы и спросила относительно Марен. Ей хотелось, чтобы Марен тоже постриглась. Ответ пришел: меня — постричь, а Марен — остаться в миру. Благословения на пострижение Марен не было.
Вскоре после письма отца Ионы меня постригли в рясофор и дали новое имя.
Во время пострига она сказала архимандриту Иосифу: «Отныне ее имя будет Досифея». Архимандрит возразил: «Матушка, зачем вы меняете ей имя, да еще на такое? Ей же будет очень трудно». — «Нет. Я так желаю», — твердо сказала матушка. И, обратившись ко мне, она добавила: «Теперь, когда ты будешь причащаться, причащайся только с этим именем». Я никогда не нарушала ее распоряжений, и очень много сложностей было у меня в то время с этим именем. Потому что женского имени у нас такого нет, и если сказать, что мое имя Досифея, то совершенно ясно, что я — монахиня. А мы ведь тайные монахи, мы скрываемся, нас преследуют, и поэтому открываться нам никак нельзя. И потом, когда мы, по распоряжению нашего епископа (владыки Афанасия (Сахарова)), присоединились к официальной Церкви, у меня было очень много осложнений из-за моего монашеского имени. Но я боялась нарушить слово матушки.
Наше правительство она всегда называла «разбойнички», и это «разбойнички» у нее звучало почти ласкательно. Потому что она не умела по-настоящему осуждать или возмущаться: любовь, которой она любила всех людей, как велел Христос, побеждала все.
Однажды я ей сказала: «Матушка, я ведь беспокоюсь — я работаю без документов и когда состарюсь, мне пенсии-то не будет. Как я жить тогда буду, когда не смогу работать?» Матушка посмотрела на меня насмешливо и сказала: «Что-о-о? Ты от кого ждешь пенсию-то? Ты от разбойничков ждешь пенсию?» И она подняла руку и показала на небо: «Вот тебе пенсия. Вот Кто даст тебе пенсию. Бог тебе даст все. О чем ты думаешь? Что же тебе разбойнички могут дать?» И так она мне сказала это убедительно, что я перестала думать о пенсии. И она оказалась права: Бог дал мне все.
Мы молились в катакомбах, но потом, когда открылись храмы Троице-Сергиевой Лавры и туда хлынула масса людей, мы смешались с этими толпами и не посмели отделить себя от них и усомниться. Мы не рассуждали, не мудрствовали, а приняли изменение вокруг нас как должное и покорились с радостью, посчитав это волей Божией. Да и о чем можно было спорить, стоя рядом с мощами преподобного Сергия? Он нас позвал, и мы пошли, кроме того, наших пастырей катакомбных тогда уже около нас не оставалось никого. Я хочу сказать, что та церковь, которая скрывалась, — это та же церковь, что и сейчас. Это ее часть. Ведь гонимую Церковь основали святые мученики, духовенство тех страшных лет, о земных судьбах которых и думать и говорить сейчас невыносимо больно.
Основной источник: Пострадавшие за Христа на Радонежской земле в годы гонений и репрессий ХХ века. Синодик с краткими биографическими справками / Сост. иером. Пафнутий (Фокин). — Сергиев Посад: СТСЛ, 2022. — Т. 2. – С. 125-126.
Разработка сайта - компания Омнивеб
© 2000-2026 Свято-Троицкая Сергиева Лавра